«Пиковая дама» как зеркало европейских катастроф

А в ненастные дни

Собирались они

Гнули – Бог их прости! -

От пятидесяти

И выигрывали,

И отписывали

Так, в ненастные дни,

Занимались они

Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра. Те, которые остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед своими приборами. Но шампанское явилось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.

– Что ты сделал, Сурин? – спросил хозяин.

– Проиграл, по обыкновению. – Надобно признаться, что я несчастлив: играю мирандолем, никогда не горячусь, ничем меня с толку не собьёшь, а всё проигрываюсь!

– И ты не разу не соблазнился? ни разу не поставил на руте?.. Твердость твоя для меня удивительна.

– А каков Германн! – сказал один из гостей, указывая на молодого инженера, – отроду не брал он карты в руки, отроду не загнул ни одного пароли, а до пяти часов сидит с нами и смотрит на нашу игру!

– Игра занимает меня сильно, – сказал Германн, – но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее.

– Германн немец: он расчетлив, вот и всё! – заметил Томский. – А если кто для меня непонятен, так это моя бабушка графиня Анна Федотовна.

– Как? что? – закричали гости.

– Не могу постигнуть, – продолжал Томский, – каким образом бабушка моя не понтирует!

– Да что ж тут удивительного, – сказал Нарумов, – что осьмидесятилетняя старуха не понтирует?

– Так вы ничего про неё не знаете?

– Нет! право, ничего!

– О, так послушайте:

Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтобы увидеть la Venus moscovite; Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от её жестокости.

В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой, бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше и приказала заплатить.

Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкиного дворецкого. Он её боялся, как огня; однако, услышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счёты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости.

На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его непоколебимым. В первый раз в жизни дошла она с ним до рассуждений и объяснений; думала усовестить его, снисходительно доказывая, что долг долгу розь и что есть разница между принцем и каретником. – Куда! дедушка бунтовал. Нет, да и только! Бабушка не знала, что делать.

С нею был коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нём с неуважением. Бабушка знала, что Сен-Жермен мог располагать большими деньгами. Она решилась к нему прибегнуть. Написала ему записку и просила немедленно к ней приехать.

Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном горе. Она описала ему самыми черными красками варварство мужа и сказала наконец, что всю свою надежду полагает на его дружбу и любезность.

Сен-Жермен задумался.

«Я могу услужить вам этой суммою, – сказал он, – но знаю, что вы не будете спокойны, пока со мной не расплатитесь, а я бы не желал вводить вас в новые хлопоты. Есть другое средство: вы можете отыграться». «Но, любезный граф, – отвечала бабушка, – я говорю вам, что у нас денег вовсе нет». – «Деньги тутне нужны, – возразил Сен-Жермен: – извольте меня выслушать». Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из нас дорого бы дал...

Молодые игроки удвоили внимание. Томский закурил трубку, затянулся и продолжал.

В тот же самый вечер бабушка явилась в Версаль, аu jeu de la Reine. Герцог Орлеанский метал; бабушка слегка извинилась, что не привезла своего долга, в оправдание сплела маленькую историю и стала против него понтировать. Она выбрала три карты, поставила их одна за другою: все три выиграли ей соника, и бабушка отыгралась совершенно.

– Случай! – сказал один из гостей.

– Сказка! – заметил Германн.

– Может статься, порошковые карты? – подхватил третий.

– Не думаю, – отвечал важно Томский.

– Как! – сказал Нарумов, – у тебя есть бабушка, которая угадывает три карты сряду, а ты до сих пор не перенял у ней её кабалистики?

– Да, чорта с два! – отвечал Томский, – у ней было четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны; хоть это было бы не худо для них и даже для меня. Но вот что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич, и в чём он меня уверял честью. Покойный Чаплицкий, тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы, однажды в молодости своей проиграл – помнится Зоричу – около трехсот тысяч. Он был в отчаянии. Бабушка, которая всегда была строга к шалостям молодых людей, как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты, с тем, чтоб он поставил их одну за другою, и взяла с него честное слово впредь уже никогда не играть. Чаплицкий явился к своему победителю: они сели играть. Чаплицкий поставил на первую карту пятьдесят тысяч и выиграл соника; загнул пароли, пароли-пе, – отыгрался и остался ещё в выигрыше...

– Однако пора спать: уже без четверти шесть.

В самом деле, уже рассветало: молодые люди допили свои рюмки и разъехались.

– II parait que monsieur est decidement pourles suivantes.

– Que voulez-vus, madame? Elles sont plus fraiches.

Светский разговор.

Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три девушки окружали её. Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета. Графиня не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохраняла все привычки своей молодости, строго следовала модам семидесятых годов и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад. У окошка сидела за пяльцами барышня, её воспитанница.

– Здравствуйте, grand"maman, – сказал, вошедши молодой офицер. – Bon jour, mademoiselle Lise. Grand"maman, я к вам с просьбою.

– Что такое, Paul?

– Позвольте представить одного из моих приятелей и привезти его к вам в пятницу на бал.

– Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и представишь. Был ты вчерась у ***?

– Как же! очень было весело; танцевали до пяти часов. Как хороша была Елецкая!

А в ненастные дни …
автор Александр Сергеевич Пушкин (1799-1837)


Примечания

Напечатано Пушкиным впервые в измененной для печати редакции в качестве эпиграфа к I главе «Пиковой дамы» в журнале «Библиотека для чтения», 1834 , т. II, март, с. . Вошло в том же виде в «Повести, изданные Александром Пушкиным», 1834, стр. 189 (см. т. VIII, кн. 1, стр. 22).

Автографы: 1. В письме Пушкина к П. А. Вяземскому от 1 сентября 1828 г., - ГАФКЭ. Ф. 195, к. 3, д. № 131/152, лл. 6-7, № 4. Напечатано в составе письма Н. П. Барсуковым в публикации писем Пушкина к Вяземскому - «Старина и Новизна», кн. V, 1902, стр. 17 (см. т. XIV, стр. 26). 2. В качестве эпиграфа к первоначальному наброску I главы «Пиковой дамы» в тетради ЛБ № 2373, л. 15 (ЛБ 73). Опубликовано В. Е. Якушкиным в описании рукописей Пушкина - «Русская Старина», 1884, август, стр. 322-323, как «отрывок из известной песни - Знаешь те острова - принадлежащей многим авторам» - то есть песни А. А. Бестужева и К. Ф. Рылеева «Ах, где те острова» (см. т. VIII, стр. 227). - Стихотворение с некоторыми разночтениями приведено, повидимому по памяти, А. П. Керн в её «Воспоминаниях о Пушкине», опубликованных Анненковым в журнале «Библиотека для чтения», 1859 , т. CLIV, март, с. 128. Отличия текста А. П. Керн:

1 Как в ненастные дни собирались они

2 Гнули, бог их прости, от пятидесяти

3 И отписывали, и приписывали

Стихотворение с разночтениями: в 1 стихе:

Как в ненастные дни собирались они

Гнули - бог их прости, -

опубликовано Герценом и Огаревым в сборнике «Полярная Звезда на 1859, издаваемая Искандером», кн. V, Лондон, 1859, стр. 10, как заключительная часть песни, сочиненной К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым: «Ах, где те острова, где растет трын-трава», и входило затем в собрания сочинений К. Ф. Рылеева в качестве его произведения.

Печатается по автографу в письме к Вяземскому.

Датируется второй половиной июня - августом 1828 г.

В собрания сочинений Пушкина входит, как отдельное стихотворение, начиная с издания под ред. Венгерова, т. II, 1908. (Н. И.)

11 февраля (29 янв. ст.ст.) исполняется 181 годовщина со дня гибели А.С.Пушкина. Казалось бы, о нем и его творчестве написаны горы литературы, однако оно столь неисчерпаемо, что всякий раз, обращаясь к его творениям, замечаешь нечто новое, подобно тому как, вращая алмаз, всегда видишь сияние новой грани.

«Пиковая дама» отнюдь не была обойдена вниманием литературоведов. Это и работы В.Ходасевича, и Мирского, и классическая статья Виноградова о стиле Пушкина в «Пиковой Даме». И тем не менее в этой великолепной и мистической повести остается многое нераскрытым.

«Пиковую даму» можно рассматривать с разных точек зрения. Одни, как П.И.Чайковский, видят в этой повести трагическую историю любви молодого офицера и бедной воспитанницы. Другие - продолжение карточных анекдотов 1810-1820-х годов, и, в частности, комедии Шаховского «Хрисомания, или страсть к деньгам» (даже имя главного героя, Карла Соломоновича Ирмуса, похожего на Мефистофеля, напоминает пушкинского Германна, не говоря уже о прочих совпадениях). Третьи отмечают романтическую и мистическую линию в духе Гофмана. Все это справедливо, но не исчерпывает глубины пушкинского творения.

«Пиковая дама» посвящена игре как способу бытия

Во-первых, отметим, что «Пиковая дама» посвящена игре как способу бытия. В какой-то момент весь мир для главного героя повести становится колодой карт:

«Тройка, семерка, туз - не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: - Как она стройна!... Настоящая тройка червонная. У него спрашивали: который час, он отвечал: - без пяти минут семерка. - Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семерка, туз - преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлера, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком». Как отмечает Виноградов, сходные же превращения мира в карты, навеянные, очевидно, «Пиковой дамой» Пушкина, можно найти, например, в повести барона Ф. Корфа «Отрывок из жизнеописания Хомкина» («Современник», 1838, т. X). Проигравшийся Хомкин, испытывая помрачение сознания, всюду видит карты вместо предметов и людей. «Он ясно видел, что извозчик не что иное, как бубновый король, из той самой колоды, которою он играл; он мог разглядеть загнутые на нем углы... Вместо лошади впряжен был в оглобли бубновый туз... Страшные грезы не давали ему покоя, несмотря на изнеможение физических сил, фантазия его играла с прежнею энергией. Отвратительная четверка бубен, с своими четырьмя кровавыми пятнами, стояла перед ним неподвижно; она принимала для него человеческий вид и пристально смотрела ему в глаза...». Виноградов справедливо связывает эти образы с каббалистическими идеями и духовным влиянием карт на человека.

Как мы пытались показать в наших предыдущих публикациях, карты изначально являлись антихристианским и кощунственным проектом. Впрочем, многие современники Пушкина смотрели на это весьма цинично. Для них вся жизнь была игра. Общее ощущение известного круга русского (и не только русского) общества открыто и цинично выражает шулер Казарин, герой лермонтовского «Маскарада»:

Что ни толкуй Вольтер или Декарт,
Мир для меня - колода карт:
Жизнь - банк: рок мечет, я играю,
И правила игры я к людям применяю.

Однако вдумаемся. Что есть игра? Пустое времяпрепровождение. Пушкин это отлично понимал, поэтому и предпослал первой главе своей повести весьма издевательский эпиграф:

А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Гнули - бог их прости! -
От пятидесяти
На сто,
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.

Если вся жизнь - игра, то вся она - пустота, вакуум, ничто

Однако если вся жизнь - игра, то вся она - пустота, вакуум, ничто. Это с жуткой ясностью понял Евгений Онегин, полюбив Татьяну поздней и недостойной любовью. Для него вся прежняя жизнь кажется пустой игрой в фараон (отметим, в него играют и герои «Пиковой дамы»):

И постепенно в исступленье
И чувств, и дум впадает он,
А перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон.
То видит он, на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит.
И слышит голос: «Что ж? Убит».
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных.

И, к сожалению, жизнь, как действие пустое, согласно Пушкину, — судьба современного ему образованного европейского человека:

Певца Гяура и Жуана,
Да с ним еще два-три романа,
в которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно,
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.

Но это потому, что для него жизнь - игра, а значит - погибель, переход в небытие. Неслучайно Герман кончает сумасшествием.

Однако, помимо общей беды европейского безбожного человека - пустоты его бытия, в «Пиковой даме», на наш взгляд, отражаются конкретные катастрофы XVIII-XIX века. Это - Французская революция и наполеоновские войны.

Обратимся к завязке повести - рассказу Томского о похождениях его бабушки, графини.

«Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтоб увидеть la Vénus moscovite; Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее жестокости». И, добавим, там же, в Париже, она с мужем за полгода издержала полмиллиона рублей. А денежки-то эти были выбиты из нищих крестьян.

Шестьдесят лет от 1833 г., времени написания повести, - 1773-й год, конец правления Людовика XV. Что представляла собой его эпоха? - Прожигание жизни высшим светом, бедность и глухой ропот внизу, поражения в войнах и жестокий финансовый кризис. Король, находившийся под неотразимым влиянием своих любовниц, мадам Помпадур и Дюбарри, не обращал на все это никакого внимания. «На наш век хватит!» - отвечал король на все тревожные доклады своих министров. «А что потом?» - осторожно вопрошали его. А после нас хоть потоп, отвечал Людовик. И кровавый потоп революции пришел, утопив вместе с невинными жертвами многих из прожигателей и прожигательниц жизни, в т.ч. мадам Дюбарри. Мы справедливо негодуем на жестокости и мерзости т. н. Великой Французской революции, но не надо забывать, что для нее были серьезные причины, в т.ч. и духовные. Во-первых, модное легкомысленное безбожие. Вольтер, Руссо, Гольбах, отрицавшие основные христианские догматы и Церковь, не встречали в высшем французском обществе практически никакого противодействия, напротив, были желанными гостями во всех аристократических салонах. А когда Вольтер написал кощунственную поэму «Орлеанская девственница», где в пошлом и отталкивающем виде вывел национальную французскую героиню Жанну д, Арк, и один из д, Арков вызвал его на дуэль, то его дружно осмеяла образованная «общественность», всецело бывшая на стороне Вольтера.

Во-вторых, оккультизм. Такие шарлатаны и оккультисты, как Калиостро и Сен-Жермен, являлись не только знаменитостями и звездами салонов, но и особами, приближенными к королю. Именно к графу Сен-Жермену и обратилась графиня Анна Федотовна, когда ее муж категорически отказался платить ее огромный проигрыш принцу Орлеанскому. Весьма примечательна та характеристика, которую дает Сен-Жермену Томский: «С нею был коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нем с неуважением».

Есть что-то общее между предреволюционной Россией и предреволюционной Францией

Иными словами, шпион, жулик, шарлатан, чернокнижник, но в обществе человек весьма почтенный и уважаемый. Вот таким и было французское общество накануне революции, которая не могла не произойти в силу вышеупомянутых тенденций. Есть что-то общее между предреволюционной Россией и предреволюционной Францией, в частности, в легкомысленном безверии и оккультизме высшего слоя и образованщины (пардон, интеллигенции).

Добавим к характеристике Томского следующее. По некоторым сведениям, Сен-Жермен был тайным эмиссаром Людовика XV и по его поручению занимался секретными переговорами с Англией во время Семилетней войны, то есть предательством союзников Франции и дискредитацией ее официальной внешней политики. Кроме того, Сен-Жермен был членом масонской ложи «Общественный договор», той самой, в которую входил Жан-Жак Руссо. Sapienti sat. Роль Сен-Жермена в поражении Франции в Семилетней войне и подготовке Великой Французской революции очевидна.

Вернемся к «Пиковой даме». Графиня Анна Федотовна прибегает к помощи Сен-Жермена, просит его о займе и получает нечто большее - возможность отыграться, угадав три карты подряд. Вопрос: каков источник его знаний? Математика, расчет? Вряд ли. Скорее всего, оккультные способности и связи с темными силами. Неслучайно Германн говорит графине:

« Может быть, она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором... Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, - я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну».

По-видимому, Германн угадал. Анна Федотовна через Сен-Жермена была повязана договором с дьяволом, о котором она не должна была распространяться. Существует поверье, что ведьмы могут передать свой дар только раз и только одному человеку. Графиня это и делает, из жалости или из иных соображений, сообщая свою тайну проигравшемуся Чаплицкому, который выигрывает благодаря тайне трех карт. Германну она ничего уже передать не в силах, но он этого не понимает.

Сюжет о договоре человека с сатаной достаточно стар, это «Чудо о Феофиле», закончившееся, впрочем, посрамлением дьявола, однако только с XVI в. он становится стержневым для европейской культуры, начиная с «Легенды о докторе Фаусте». Доктор Иоганн Фауст - лицо историческое, профессор теологии Виттенбергского университета, занимавшийся оккультизмом и погибший при темных обстоятельствах. По легенде, он заплатил своей душой сатане за тайные знания и за 24 года, проведенные в богатстве и удовольствиях. Таким образом, через посредство Сен-Жермена Анна Федотовна становится Фаустом в юбке, продавшим свою душу в обмен на внушительный выигрыш и возможность и далее наслаждаться жизнью. Только черт приходит за ней на склоне ее лет, когда она, как и Фауст, достигла всецелого пресыщения, полного опустошения своей души и бесчувствия. И является он в облике офицера «с профилем Наполеона и душой Мефистофеля» (по выражению Томского), становящегося ее невольным палачом.

Тема революции в облике Германна достаточно отмечена его наполеоновским профилем. Однако есть еще и другие намеки. Германн умоляет старуху всем святым: чувствами жены, любовницы, матери. Все оказывается бесполезным. Тогда он прибегает к последнему аргументу - к террору: «Германн встал. - Старая ведьма! - сказал он, стиснув зубы, - так я ж заставлю тебя отвечать... С этим словом он вынул из кармана пистолет. При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и осталась недвижима».

Нельзя не вспомнить здесь Французскую конституционную монархию, а затем - республику, которая неудержимо катилась в пропасть хаоса, политического и экономического, несмотря на пламенные речи Мирабо и Лафайетов, несмотря на призывы к гражданским добродетелям и лучшим сторонам человеческой натуры. И только террор, угроза животной стороне человека, смог вызвать сильное чувство во французском обществе, остановить разложение и воровство. И вторая деталь: старуха покатилась и осталась лежать навзничь. Это - поза гильотинируемого человека, привязанного к доске лицом вниз и ждущего удара «гуманной машины» доктора Гильотена.

Задолго до того, как народ вышел на улицы, революция произошла в душах и умах французов

Суммируем наши наблюдения. Задолго до того, как депутаты стали бунтовать в Генеральных штатах, а народ вышел на улицы, революция произошла в душах и умах французов.

Первыми революционерами явились не только деисты и атеисты-просветители, но и оккультисты - Калиостро и Сен-Жермен. Литературоведы отметили связь имени Германна и Сен-Жермена. Таким образом, Германн - наследник старорежимной старухи-графини и Французской революции.

Мы можем отметить, что в 1792-93-м году революционные Мефистофели пришли за старорежимными Фаустами - прожигателями жизни, единственным желанием которых было пожить еще хоть немного. Показательны последние слова мадам Дюбарри перед казнью палачу Сансону, с которым она, по слухам, находилась в связи в тюрьме (впрочем, это ее не спасло): «Господин палач, еще немножечко времени». Вспомним, что Фауст из легенды безрезультатно умолял Мефистофеля: «Дай мне пожить еще хоть день, хоть час». Графиня Анна Федотовна, жившая по тем же самым фаустовским законам и причастная к предпотопному кутежу старой Франции, встретила своего Сансона, так же цепляясь за жизнь, как и Дюбарри.

Однако не только «Великая» Французская революция подспудно присутствует в повести, но и наполеоновские войны.

Обратимся к образу Германна. Связь его с Наполеоном - на поверхности. Это и наполеоновский профиль, и принадлежность к инженерным войскам, и любовь к математике и расчету. Все это встречается в исследовательской литературе, однако в ней, на наш взгляд, недостает самого главного: Германн не просто первый среди русских подражателей Наполеона, в ряду которых и Чичиков, и Раскольников, не просто духовный близнец Эжена Растиньяка из «Человеческой комедии» Бальзака или Жюльена Сореля из романа «Красное и черное». Германн в известном смысле - символ самого Наполеона. Не случайно Лиза называет его «чудовище». Традиционным прозвищем Наполеона, как известно, было bete corsicane - корсиканское чудовище. В характере Германна очень много наполеоновских черт. Во-первых, это строгий математический расчет и голый прагматизм, а также способность подчинять свои чувства разуму. Он в состоянии часами наблюдать чужую игру, вероятно, пытаясь просчитать все возможные варианты, но не ставить ни рубля: «Игра занимает меня сильно, - сказал Германн, - но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее». Подобной же властью над своими чувствами обладал Наполеон: если он и устраивал бурные сцены, то это были чисто актерские постановки. При своем несомненном мужестве Наполеон в ряде случаев предпочитал пользу славе и бросал славные, но безнадежные мероприятия: он мог спокойно оставить своих боевых товарищей в Египте, бросить Великую Армию после Березины на погибель и отделаться каламбуром: «От великого до смешного один шаг». И к Наполеону, и к Германну применимы слова эпиграфа к четвертой главе повести: «Человек без морали, без религии». Германн идет проститься с графиней потому, что «имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь, - и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у ней прощения». Иными словами, пред нами суеверно-прагматическое отношение к религии. Наполеон помирился с католицизмом и папой для того, чтобы ему было легче управлять своими католическими подданными в качестве «императора Божией милостью». Перед нами - рациональный прагматизм правителя.

Роднит их и сугубо прагматическое отношение к женщинам. Германн использует Лизу, чтобы попасть к графине, и забывает о ней, как только узнает секрет трех карт. Наполеон женится на Жозефине Богарне, чтобы проникнуть в высшее парижское общество, и разводится с ней, как только появляется необходимость заиметь законного наследника и породниться с императорским домом - безразлично каким, русским или австрийским.

Наконец, общая черта у них - девиз «все или ничего». Германн ставит все три раза все свои деньги на карту. Наполеон все свои кампании ведет по принципу - полная победа или поражение. Как отмечает известный историк Е.Тарле, «все или ничего - жизненный принцип Наполеона». Добавим, принцип, во многом построенный на расчете.

Есть еще одна общая черта между Германном и Наполеоном - три поединка Германна с Чекалинским, главой картежного общества, и три войны Наполеона с Россией - австрийская 1805 г., кончившаяся Аустерлицем, прусская или первая польская 1806-1807 г., завершившаяся разгромом при Фридланде, и, наконец, Отечественная война 1812 г., приведшая к поражению Наполеона и изгнанию из России, а в конечном счете - к его отречению и ссылке на остров св. Елены. Сам Пушкин сравнивает игру Германна с поединком. В Чекалинском можно найти некоторые черты Александра I. Во-первых, это ласковость, веселость, постоянная улыбчивость, за которые русского императора называли Ангелом. Во-вторых, выдержка. Показательна сама фамилия «Чекалинский», связанная с польским глаголом čеkati («ожидать»). Выдержка Александра I особенно проявилась во время войны с Наполеоном. Характерны его слова в начале войны: «Не я первым вынул меч, но я не вложу его в ножны, пока не изгоню неприятеля за пределы отечества». Когда Наполеон через Лористона предложил ему мир, Александр ответил: «Я скорее буду есть картофель в Сибири с последним из моих крестьян, чем подпишу такой мир».

Темные силы протягивают руку Германну, но только для того, чтобы посмеяться над ним

Мы уже писали в об образе Наполеона-антихриста. Возникает вопрос: можно ли причислить к литературным образам антихриста Германна? С одной стороны, да. Он играет человеческими чувствами, он способен на злодейство и по своей инициативе протягивает руку темным силам, желая принять на себя дьявольский контракт графини. С другой стороны, в нем есть нечто человеческое - угрызения совести. Для «твердой души прохвоста» он слишком слаб. И это чувствуют темные силы, которые присылают ему призрак графини: «Я пришла к тебе против своей воли, - сказала она твердым голосом, - но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду, но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне...». Как известно, за исключением святых, мертвецы являться не могут, явления призраков - как правило, наваждение бесов. Темные силы охотно протягивают руку Германну, но только для того, чтобы посмеяться над ним. В первый и во второй раз они обеспечивают ему безусловную победу, в третьем - позорный разгром: «Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама, налево туз.

Туз выиграл! - сказал Германн и открыл свою карту.

Дама ваша убита, - сказал ласково Чекалинский.

Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдернуться.

В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...

Старуха! - закричал он в ужасе».

Вроде бы все условия контракта соблюдены, и виноват оказался сам Германн, который, во-первых, не женился на Лизе, во-вторых, проявил самоуверенность и не глядя вынул первую попавшуюся карту, посчитав ее за туза. Но подобное обдергивание было немыслимо без действия дьявольских сил, которые гипнотически заставили его выбрать не ту карту. Дьявол, как известно, платит черепками. В судьбе Германна есть параллель с Макбетом, которому ведьмы все вроде трижды предсказывают верно, но только эти предсказания ведут его к погибели.

И все же в конце повести для Германна есть надежда. Он не пустил себе пулю в лоб, он сошел с ума и оказался в Обуховской больнице. Сам Пушкин страшно боялся сумасшествия:

Не дай мне Бог сойти с ума,
Нет, легче посох и тюрьма.

И, однако, он воспел безумие Христа ради в своем «Борисе Годунове». Соответственно, исход Германна в Обуховской больнице можно воспринимать и как бесовскую насмешку над его мечтаниями, и как милость Божию. Бог дает Германну через безумие очиститься от его преступлений, забирая у него причину его падения - горделивый, расчетливый разум.

Итак, мы видим, что «Пиковая дама» - мистическое произведение, являющее суд поэта над фаустовским человеком, над европейским озлобленным умом и над пониманием жизни как игры. И произведение это пророческое. Стоит напомнить, что Фридрих Ницше, мнивший себя сверхчеловеком и игроком в высшем смысле этого слова, кончил как и Германн - в сумасшедшем доме. И стоило бы вспомнить, что еще один немец, заключивший союз с темными силами, «без морали и религии», мнивший себя господином мира и живший по принципу «все или ничего», игравший судьбами держав и народов, позорно покончил с собой в Берлинской рейхсканцелярии в мае 1945 г., дойдя перед этим до настоящего безумия.

А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Гнули – Бог их прости! –
От пятидесяти
На сто,
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.

Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра. Те, которые остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед своими приборами. Но шампанское явилось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.

– Что ты сделал, Сурин? – спросил хозяин.

– Проиграл, по обыкновению. – Надобно признаться, что я несчастлив: играю мирандолем, никогда не горячусь, ничем меня с толку не собьёшь, а всё проигрываюсь!

– И ты ни разу не соблазнился? ни разу не поставил на руте?.. Твердость твоя для меня удивительна.

– А каков Германн! – сказал один из гостей, указывая на молодого инженера, – отроду не брал он карты в руки, отроду не загнул ни одного пароли, а до пяти часов сидит с нами и смотрит на нашу игру!

– Игра занимает меня сильно, – сказал Германн, – но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее.

– Германн немец: он расчетлив, вот и всё! – заметил Томский. – А если кто для меня непонятен, так это моя бабушка графиня Анна Федотовна.

– Как? что? – закричали гости.

– Не могу постигнуть, – продолжал Томский, – каким образом бабушка моя не понтирует!

– Да что ж тут удивительного, – сказал Нарумов, – что осьмидесятилетняя старуха не понтирует?

– Так вы ничего про неё не знаете?

– Нет! право, ничего!

– О, так послушайте:

Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтобы увидеть la Venus moscovite [московскую Венеру]; Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от её жестокости.

В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой, бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше и приказала заплатить.

Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкиного дворецкого. Он её боялся, как огня; однако, услышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счёты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости.

На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его непоколебимым. В первый раз в жизни дошла она с ним до рассуждений и объяснений; думала усовестить его, снисходительно доказывая, что долг долгу рознь и что есть разница между принцем и каретником. – Куда! дедушка бунтовал. Нет, да и только! Бабушка не знала, что делать.

С нею был коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нём с неуважением. Бабушка знала, что Сен-Жермен мог располагать большими деньгами. Она решилась к нему прибегнуть. Написала ему записку и просила немедленно к ней приехать.

Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном горе. Она описала ему самыми черными красками варварство мужа и сказала наконец, что всю свою надежду полагает на его дружбу и любезность.

Сен-Жермен задумался.

«Я могу услужить вам этой суммою, – сказал он, – но знаю, что вы не будете спокойны, пока со мной не расплатитесь, а я бы не желал вводить вас в новые хлопоты. Есть другое средство: вы можете отыграться». «Но, любезный граф, – отвечала бабушка, – я говорю вам, что у нас денег вовсе нет». – «Деньги тутне нужны, – возразил Сен-Жермен: – извольте меня выслушать». Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из нас дорого бы дал...

Молодые игроки удвоили внимание. Томский закурил трубку, затянулся и продолжал.

В тот же самый вечер бабушка явилась в Версаль, аu jeu de la Reine. Герцог Орлеанский метал; бабушка слегка извинилась, что не привезла своего долга, в оправдание сплела маленькую историю и стала против него понтировать. Она выбрала три карты, поставила их одна за другою: все три выиграли ей соника, и бабушка отыгралась совершенно.

– Случай! – сказал один из гостей.

– Сказка! – заметил Германн.

– Может статься, порошковые карты? – подхватил третий.

– Не думаю, – отвечал важно Томский.

– Как! – сказал Нарумов, – у тебя есть бабушка, которая угадывает три карты сряду, а ты до сих пор не перенял у ней её кабалистики?

– Да, чорта с два! – отвечал Томский, – у ней было четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны; хоть это было бы не худо для них и даже для меня. Но вот что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич, и в чём он меня уверял честью. Покойный Чаплицкий, тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы, однажды в молодости своей проиграл – помнится Зоричу – около трехсот тысяч. Он был в отчаянии. Бабушка, которая всегда была строга к шалостям молодых людей, как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты, с тем, чтоб он поставил их одну за другою, и взяла с него честное слово впредь уже никогда не играть. Чаплицкий явился к своему победителю: они сели играть. Чаплицкий поставил на первую карту пятьдесят тысяч и выиграл соника; загнул пароли, пароли-пе, – отыгрался и остался ещё в выигрыше...

– Однако пора спать: уже без четверти шесть.

В самом деле, уже рассветало: молодые люди допили свои рюмки и разъехались.

А. С. Пушкин «Пиковая дама». Аудиокнига

II

– II parait que monsieur est decidement pourles suivantes.
– Que voulez-vus, madame? Elles sont plus fraiches.
Светский разговор.

Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три девушки окружали её. Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета. Графиня не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохраняла все привычки своей молодости, строго следовала модам семидесятых годов и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад. У окошка сидела за пяльцами барышня, её воспитанница.

– Здравствуйте, grand"maman, – сказал, вошедши молодой офицер. – Bon jour, mademoiselle Lise. Grand"maman, я к вам с просьбою.

– Что такое, Paul?

– Позвольте представить одного из моих приятелей и привезти его к вам в пятницу на бал.

– Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и представишь. Был ты вчерась у ***?

– Как же! очень было весело; танцевали до пяти часов. Как хороша была Елецкая!

– И, мой милый! Что в ней хорошего? Такова ли была её бабушка, княгиня Дарья Петровна?.. Кстати: я чай, она уж очень постарела, княгиня Дарья Петровна?

– Как, постарела? – отвечал рассеянно Томский, – она семь лет как умерла. Барышня подняла голову и сделала знак молодому человеку. Он вспомнил, что от старой

графини таили смерть её ровесниц, и закусил себе губу. Но графиня услышала весть, для неё новую, с большим равнодушием.

– Умерла! – сказала она, – а я и не знала! Мы вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы представились, то государыня...

И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот.

– Ну, Paul, – сказала она потом, – теперь помоги мне встать. Лизанька, где моя табакерка?

И графиня со своими девушками пошла за ширмами оканчивать свой туалет. Томский остался с барышнею.

– Кого это вы хотите представить? – тихо спросила Лизавета Ивановна.

– Нарумова. Вы его знаете?

– Нет! Он военный или статский?

– Военный.

– Инженер?

– Нет! кавалерист. А почему вы думали, что он инженер? Барышня замеялась и не отвечала ни слова.

– Paul! – закричала графиня из-за ширмов, – пришли мне, какой-нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних.

– Как это, grand"maman?

– То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!

– Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве русских?

– А разве есть русские романы?.. Пришли, батюшка, пожалуйста, пришли!

– Простите, grand"maman: я спешу... Простите, Лизавета Ивановна! Почему же вы думаете, что Нарумов инженер?

– И Томский вышел из уборной.

Лизавета Ивановна осталась одна: она оставила работу и стала глядеть в окно. Вскоре на одной стороне улицы из-за угольного дома показался молодой офицер. Румянец покрыл её щеки: она принялась опять за работу и наклонила голову над самой канвою. В это время вошла графиня, совсем одетая.

– Прикажи, Лизанька, – сказала она, – карету закладывать, и поедем прогуляться. Лизанька встала из-за пяльцев и стала убирать свою работу.

– Что ты, мать моя! глуха, что ли! – закричала графиня. – Вели скорей закладывать карету.

– Сейчас! – отвечала тихо барышня и побежала в переднюю. Слуга вошел и подал графине книги от князя Павла Александровича.

– Хорошо! Благодарить, – сказала графиня. – Лизанька, Лизанька! да куда ж ты бежишь?

– Одеваться.

– Успеешь, матушка. Сиди здесь. Раскрой-ка первый том; читай вслух... Барышня взяла книгу и прочла несколько строк.

– Громче! – сказала графиня. – Что с тобою, мать моя? с голосу спала, что ли?.. Погоди: подвинь мне скамеечку ближе... ну!

Лизавета Ивановна прочла ещё две страницы. Графиня зевнула.

– Брось эту книгу, – сказала она. – Что за вздор! Отошли это князю Павлу и вели благодарить... Да что же карета?

– Карета готова, – сказала Лизавета Ивановна, взглянув на улицу.

– Что же ты не одета? – сказала графиня, – всегда надобно тебя ждать! Это, матушка, несносно.

Лиза побежала в свою комнату. Не прошло двух минут, графиня начала звонить изо всей мочи. Три девушки вбежали в одну дверь, а камердинер в другую.

– Что это вас не докличешься? – сказала им графиня. – Сказать Лизавете Ивановне, что я её жду.

Лизавета Ивановна вошла в капоте и в шляпке.

– Наконец, мать моя! – сказала графиня. – Что за наряды! Зачем это?.. Кого прельщать?.. А какова погода? – кажется, ветер.

– Никак нет-с, ваше сиятельство! очень тихо-с! – отвечал камердинер.

– Вы всегда говорите наобум! Отворите форточку. Так и есть: ветер! и прехолодный! Отложить карету! Лизанька, мы не поедем: нечего было наряжаться.

«И вот моя жизнь!» – подумала Лизавета Ивановна.

В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной старухи? Графиня ***, конечно, не имела злой души; но была своенравна, как женщина, избалованная светом, скупа и погружена в холодный эгоизм, как и все старые люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему. Она участвовала во всех суетностях большого света, таскалась на балы, где сидела в углу, разрумяненная и одетая по старинной моде, как уродливое и необходимое украшение бальной залы; к ней с низкими поклонами подходили приезжающие гости, как по установленному обряду, и потом уже никто ею не занимался. У себя принимала она весь город, наблюдая строгий этикет и не узнавая никого в лицо. Многочисленная челядь её, разжирев и поседев в её передней и девичьей, делала, что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху. Лизавета Ивановна была домашней мученицею. Она разливала чай и получала выговоры за лишний расход сахара; она вслух читала романы и виновата была во всех ошибках автора; она сопровождала графиню в её прогулках и отвечала за погоду и за мостовую. Ей было назначено жалованье, которое никогда не доплачивали; а между тем требовали от неё, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень немногие. В свете играла она самую жалкую роль. Все её знали и никто не замечал; на балах она танцевала только тогда, когда не хватало vis-a-vis, и дамы брали её под руку всякий раз, как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своём наряде. Она была самолюбива, живо чувствовала своё положение и глядела кругом себя, – с нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, расчетливые в ветреном своём тщеславии, не удостаивали её внимания, хотя Лизавета Ивановна была в сто раз милее наглых и холодных невест, около которых они увивались. Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гостиную, она уходила плакать в бедной своей комнате, где стояли ширмы, оклеенные обоями, комод, зеркальце и крашеная кровать и где сальная свеча темно горела в медном шандале!

Однажды, – это случилось два дня после вечера, описанного в начале этой повести, и за неделю перед той сценой, на которой мы остановились, – однажды Лизавета Ивановна, сидя под окошком за пяльцами, нечаянно взглянула на улицу и увидела молодого инженера, стоящего неподвижно и устремившего глаза к её окошку. Она опустила голову и снова занялась работой; через пять минут взглянула опять, – молодой офицер стоял на том же месте. Не имея привычки кокетничать с прохожими офицерами, она перестала глядеть на улицу и шила около двух часов не поднимая головы. Подали обедать. Она встала, начала убирать свои пяльцы и, взглянув нечаянно на улицу, опять увидела офицера. Это показалось ей довольно странным. После обеда она подошла к окошку с чувством некоторого беспокойства, но уже офицера не было, – и она про него забыла...

Дня через два, выходя с графиней садиться в карету, она опять его увидела. Он стоял у самого подъезда, закрыв лицо бобровым воротником: черные глаза его сверкали из-под шляпы. Лизавета Ивановна испугалась, сама не зная чего, и села в карету с трепетом неизъяснимым.

Возвратясь домой, она подбежала к окошку, – офицер стоял на прежнем месте, устремив на неё глаза: она отошла, мучась любопытством и волнуемая чувством, для неё совершенно новым.

С того времени не проходило дня, чтоб молодой человек, в известный час, не являлся под окнами их дома. Между им и ею учредились неусловленные сношения. Сидя на своём месте за работой, она чувствовала его приближение, – подымала голову, смотрела на него с каждым днём долее и долее. Молодой человек, казалось, был за то ей благодарен: она видела острым взором молодости, как быстрый румянец покрывал его бледные щёки всякий раз, когда взоры их встречались. Через неделю она ему улыбнулась...

Когда Томский спросил позволения представить графине своего приятеля, сердце бедной девушки забилось. Но узнав, что Наумов не инженер, а конногвардеец, она сожалела, что нескромным вопросом высказала свою тайну ветреному Томскому.

Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал. Будучи твердо убеждён в необходимости упрочить свою независимость, Германн не касался и процентов, жил одним жалованьем, не позволял себе малейшей прихоти. Впрочем, он был скрытен и честолюбив, и товарищи его редко имели случай посмеяться над его излишней бережливостью. Он имел сильные страсти и огненное воображение, но твердость спасала его от обыкновенных заблуждений молодости. Так, например, будучи в душе игрок, никогда не брал он карты в руки, ибо рассчитал, что его состояние не позволяло ему (как сказывал он) жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее, – а между тем целые ночи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры.

Анекдот о трёх картах сильно подействовал на его воображение и целую ночь не выходил из его головы. «Что, если, – думал он на другой день вечером, бродя по Петербургу, – что, если старая графиня откроет мне свою тайну! – или назначит мне эти три верные карты! Почему ж не попробовать счастия?.. Представиться ей, подбиться в её милость, – пожалуй, сделаться её любовником, но на это требуется время – а ей восемьдесят семь лет, – она может умереть через неделю, – да через два дня!.. Да и самый анекдот?.. Можно ли ему верить?.. Нет! расчёт, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!»

Рассуждая таким образом, очутился он в одной из главных улиц Петербурга, переддомом старинной архитектуры. Улица была заставлена экипажами, кареты одна за другою катились к освещенному подъезду. Из карет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо величественного швейцара. Германн остановился.

– Чей это дом? – спросил он у углового будочника.

– Графини ***, – отвечал будочник.

Германн затрепетал. Удивительный анекдот снова представился его воображению. Он стал ходить около дома, думая об его хозяйке и о чудной её способности. Поздно воротился он в смиренный свой уголок; долго не мог заснуть, и, когда сон им овладел, ему пригрезились карты, зелёный стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал беспрестанно, и загребал к себе золото, и клал ассигнации в карман. Проснувшись уже поздно, он вздохнул о потере своего фантастического богатства, пошёл опять бродить по городу и опять очутился перед домом графини ***. Неведомая сила, казалось, привлекала его к нему. Он остановился и стал смотреть на окна. В одном увидел он черноволосую головку, наклоненную, вероятно, над книгой или над работой. Головка приподнялась. Германн увидел личико и чёрные глаза. Эта минута решила его участь.

III

Vous m"ecrivez, mon ange, des lettres de quatre pages plus vite que je ne puis les lire.
Переписка.

Только Лизавета Ивановна успела снять капот и шляпу, как уже графиня послала за нею и велела опять подавать карету. Они пошли садиться. В то самое время, как два лакея приподняли старуху и просунули в дверцы, Лизавета Ивановна у самого колеса увидела своего инженера; он схватил ее руку; она не могла опомниться от испугу, молодой человек исчез: письмо осталось в её руке. Она спрятала его за перчатку и во всю дорогу ничего не слыхала и не видала. Графиня имела обыкновение поминутно делать в карете вопросы: кто это с нами встретился? – как зовут этот мост? – что там написано на вывеске? Лизавета Ивановна на сей раз отвечала наобум и невпопад и рассердила графиню.

– Что с тобою сделалось, мать моя! Столбняк на тебя нашёл, что ли? Ты меня или не слышишь или не понимаешь?.. Слава Богу, я не картавлю и из ума ещё не выжила!

Лизавета Ивановна её не слушала. Возвратясь домой, она побежала в свою комнату, вынула из-за перчатки письмо: оно было не запечатано. Лизавета Ивановна его прочитала. Письмо содержало в себе признание в любви: оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа. Но Лизавета Ивановна по-немецки не умела и была очень им довольна.

Однако принятое ею письмо беспокоило её чрезвычайно. Впервые входила она в тайные, тесные сношения с молодым мужчиною. Его дерзость ужасала её. Она упрекала себя в неосторожном поведении и не знала, что делать: перестать ли сидеть у окошка и невниманием охладить в молодом офицере охоту к дальнейшим преследованиям? – отослать ли ему письмо?

– отвечать ли холодно и решительно? Ей не с кем было посоветоваться, у ней не было ни подруги, ни наставницы. Лизавета Ивановна решилась отвечать.

Она села за письменный столик, взяла перо, бумагу – и задумалась. Несколько раз начинала она своё письмо, – и рвала его: то выражения казались ей слишком снисходительными, то слишком жестокими. Наконец ей удалось написать несколько строк, которыми она осталась довольна. «Я уверена, – писала она, – что вы имеете честные намерения и что вы не хотели оскорбить меня необдуманным поступком; но знакомство наше не должно было начаться таким образом. Возвращаю вам письмо ваше и надеюсь, что не буду впредь иметь причины жаловаться на незаслуженное неуважение».

На другой день, увидя идущего Германна, Лизавета Ивановна встала из-за пяльцев, вышла в залу, отворила форточку и бросила письмо на улицу, надеясь на проворство молодого офицера. Германн подбежал, поднял его и вошёл в кондитерскую лавку. Сорвав печать, он нашёл своё письмо и ответ Лизаветы Ивановны. Он того и ожидал и возвратился домой, очень занятый своей интригою.

Три дня после того Лизавете Ивановне молоденькая, быстроглазая мамзель принесла записку из модной лавки. Лизавета Ивановна открыла её с беспокойством, предвидя денежные требования, и вдруг узнала руку Германна.

– Вы, душенька, ошиблись, – сказала она, – эта записка не ко мне.

– Нет, точно к вам! – отвечала смелая девушка, не скрывая лукавой улыбки. – Извольте прочитать!

Лизавета Ивановна пробежала записку. Германн требовал свидания.

– Не может быть! – сказала Лизавета Ивановна, испугавшись и поспешности требований и способу, им употреблённому. – Это писано верно не ко мне! – И разорвала письмо в мелкие кусочки.

– Коли письмо не к вам, зачем же вы его разорвали? – сказала мамзель, – я бы возвратила его тому, кто его послал.

– Пожалуйста, душенька! – сказала Лизавета Ивановна, вспыхнув от её замечания, – вперёд ко мне записок не носите. А тому, кто вас послал, скажите, что ему должно быть стыдно...

Но Германн не унялся. Лизавета Ивановна каждый день получала от него письма, то тем, то другим образом. Они уже не были переведены с немецкого. Германн писал их, вдохновенный страстию, и говорил языком, ему свойственным: в нём выражались и непреклонность его желаний и беспорядок необузданного воображения. Лизавета Ивановна уже не думала их отсылать: она упивалась ими; стала на них отвечать, – и её записки час от часу становились длиннее и нежнее. Наконец, она бросила ему в окошко следующее письмо:

«Сегодня бал у ***ского посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине. Как скоро графиня уедет, её люди, вероятно, разойдутся, в сенях останется швейцар, но и он обыкновенно уходит в свою каморку. Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Коли вы найдёте кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня. Вам скажут нет, – и делать нечего. Вы должны будете воротиться. Но, вероятно, вы не встретите никого. Девушки сидят у себя, все в одной комнате. Из передней ступайте налево, идите всё прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведёт в мою комнату».

Германн трепетал, как тигр, ожидая назначенного времени. В десять часов вечера он уж стоял перед домом графини. Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светили тускло; улицы были пусты. Изредка тянулся Ванька на тощей кляче своей, высматривая запоздалого седока. – Германн стоял в одном сюртуке, не чувствуя ни ветра, ни снега. Наконец графинину карету подали. Германн видел, как лакеи вынесли под руки сгорбленную старуху, укутанную в соболью шубу, и как вослед за нею, в холодном плаще, с головой, убранною свежими цветами, мелькнула её воспитанница. Дверцы захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли. Германн стал ходить около опустевшего дома: он подошёл к фонарю, взглянул на часы, – было двадцать минут двенадцатого. Германн ступил на графинино крыльцо и взошёл в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спящего под лампою, в старинных, запачканных креслах. Лёгким и твёрдым шагом Германн прошёл мимо его. Зала и гостиная были темны. Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошёл в спальню. Перед кивотом, наполненным старинными образами, теплилась золотая лампада. Полинялые штофные кресла и диваны с пуховыми подушками, с сошедшей позолотою, стояли в печальной симметрии около стен, обитых китайскими обоями. На стене висели два портрета, писанные в Париже m-me Lebrun. Один из них изображал мужчину лет сорока, румяного и полного, в светло-зелёном мундире и со звездою; другой – молодую красавицу с орлиным носом, с зачёсанными висками и с розою в пудренных волосах. По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Гегоу, коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретённые в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом. Германн пошёл за ширмы. За ними стояла маленькая железная кровать; справа находилась дверь, ведущая в кабинет; слева, другая – в коридор. Германн её отворил, увидел узкую, витую лестницу, которая вела в комнату бедной воспитанницы... Но он воротился и вошёл в тёмный кабинет.

Время шло медленно. Всё было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать, – и всё умолкло опять. Германн стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен; сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на что-то опасное, но необходимое. Часы пробили первый и второй час утра, – и он услышал дальний стук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и остановилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились. Люди побежали, раздались голоса и дом осветился. В спальню вбежали три старые горничные, и графиня, чуть живая, вошла и опустилась в вольтеровы кресла. Германн глядел в щёлку: Лизавета Ивановна прошла мимо его. Германн услышал её торопливые шаги по ступеням лестницы. В сердце его отозвалось нечто похожее на угрызение совести и снова умолкло. Он окаменел.

Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с неё чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с её седой и плотно остриженной головы. Булавки дождём сыпались около неё. Желтое платье, шитое серебром, упало к её распухшим ногам. Германн был свидетелем отвратительных таинств её туалета; наконец, графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном её старости, она казалась менее ужасна и безобразна.

Как и все старые люди вообще, графиня страдала бессонницею. Раздевшись, она села у окна в вольтеровы кресла и отослала горничных. Свечи вынесли, комната опять осветилась одною лампадою. Графиня сидела вся жёлтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах её изображалось совершенное отсутствие мысли; смотря на неё, можно было бы подумать, что качание страшной старухи происходило не от её воли, но по действию скрытого гальванизма.

Вдруг это мёртвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали шевелиться, глаза оживились: перед графинею стоял незнакомый мужчина.

– Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь! – сказал он внятным и тихим голосом. – Я не имею намерения вредить вам; я пришёл умолять вас об одной милости.

Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала. Германн вообразил, что она глуха, и, наклонясь над самым её ухом, повторил ей то же самое. Старуха молчала по прежнему.

– Вы можете, – продолжал Германн, – составить счастие моей жизни, и оно ничего не будет вам стоить: я знаю, что вы можете угадать три карты сряду...

Германн остановился. Графиня, казалось, поняла, чего от неё требовали; казалось, она искала слов для своего ответа.

Это была шутка, – сказала она наконец, – клянусь вам! это была шутка!

Этим нечего шутить, – возразил сердито Германн. – Вспомните Чаплицкого, которому помогли вы отыграться.

Графиня видимо смутилась. Черты её изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю бесчувственность.

– Можете ли вы, – продолжал Германн, – назначить мне эти три верные карты? Графиня молчала; Германн продолжал:

– Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они богаты и без того: они же не знают и цены деньгам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцовское наследство, тот всё-таки умрёт в нищете, несмотря ни на какие демонские усилия. Я не мот; я знаю цену деньгам. Ваши три карты для меня не пропадут. Ну!..

Он остановился и с трепетом ожидал её ответа. Графиня молчала; Германн стал на колени.

– Если когда-нибудь, – сказал он, – сердце ваше знало чувство любви, если вы помните её восторги, если вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось когда-нибудь в груди вашей, то умоляю вас чувствами супруги, любовницы, матери, – всем, что ни есть святого в жизни, – не откажите мне в моей просьбе! – откройте мне вашу тайну! – что вам в ней?.. Может быть, она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором... Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, – я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие человека находится в ваших руках; что не только я, но и дети мои, внуки и правнуки благославят вашу память и будут её чтить, как святыню...

Старуха не отвечала ни слова. Германн встал.

– Старая ведьма! – сказал он, стиснув зубы, – так я ж заставлю тебя отвечать... С этим словом он вынул из кармана пистолет.

При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и осталась недвижима.

– Перестаньте ребячиться, – сказал Германн, взяв её руку. – Спрашиваю в последний раз: хотите ли назначить мне ваши три карты? – да или нет?

Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла.

IV

7 Mai 18**. Homme sans moeurs et sans religion!
Переписка.

Лизавета Ивановна сидела в своей комнате, ещё в бальном своём наряде, погружённая в глубокие размышления. Приехав домой, она спешила отослать заспанную девку, нехотя предлагавшую ей свою услугу, – сказала, что разденется сама, и с трепетом вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти его. С первого взгляда она удостоверилась в его отсутствии и благодарила судьбу за препятствие, помешавшее их свиданию. Она села, не раздеваясь, и стала припоминать все обстоятельства, в такое короткое время и так далеко её завлёкшие. Не прошло и трёх недель с той поры, как она в первый раз увидела в окошко молодого человека, – и уже она была с ним в переписке, – и он успел вытребовать от неё ночное свидание! Она знала имя его потому только, что некоторые из его писем были им подписаны; никогда с ним не говорила, не слыхала его голоса, никогда о нём не слыхала... до самого сего вечера. Странное дело! В самый тот вечер, на бале, Томский, дуясь на молодую княжну Полину ***, которая, против обыкновения, кокетничала не с ним, желал отомстить, оказывая равнодушие: он позвал Лизавету Ивановну и– Нет, точно к вам! – отвечала смелая девушка, не скрывая лукавой улыбки. – Извольте прочитать!p танцевал с нею бесконечную мазурку. Во всё время шутил он над её пристрастием к инженерным офицерам, уверял, что он знает гораздо более, нежели можно было ей предполагать, и некоторые из его шуток были так удачно направлены, что Лизавета Ивановна думала несколько раз, что её тайна была ему известна.

– От кого вы всё это знаете? – спросила она, смеясь.

– От приятеля известной вам особы, – отвечал Томский, – человека очень замечательного!

– Кто же этот замечательный человек?

– Его зовут Германном.

Лизавета Ивановна не отвечала ничего, но её руки и ноги поледенели...

– Этот Германн, – продолжал Томский, – лицо истинно романтическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства. Как вы побледнели!..

У меня голова болит... Что же говорил вам Германн, – или как бишь его?..

Германн очень недоволен своим приятелем: он говорит, что на его месте он поступил бы совсем иначе... Я даже полагаю, что Германн сам имеет на вас виды, по крайней мере он очень неравнодушно слушает влюблённые восклицания своего приятеля.

– Да где ж он меня видел?

– В церкви, может быть – на гулянье!.. Бог его знает! может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет...

Подошедшие к ним три дамы с вопросами – oubli ou regret? – прервали разговор, который становился мучительно любопытен для Лизаветы Ивановны.

Дама, выбранная Томским, была сама княжна ***. Она успела с ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний раз повертевшись перед своим стулом. – Томский, возвратясь на своё место, уже не думал ни о Германне, ни о Лизавете Ивановне. Она непременно хотела возобновить прерванный разговор; но мазурка кончилась, и вскоре после старая графиня уехала.

Слова Томского были ни что иное, как мазурочная болтовня, но они глубоко заронились в душу молодой мечтательницы. Портрет, набросанный Томским, сходствовал с изображением, составленным ею самою, и, благодаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло её воображение. Она сидела, сложа крестом голые руки, наклонив на открытую грудь голову, ещё убранную цветами... Вдруг дверь отворилась, и Германн вошёл. Она затрепетала...

– Где же вы были? – спросила она испуганным шёпотом.

– В спальне у старой графини, – отвечал Германн, – я сейчас от неё. Графиня умерла.

– Боже мой!., что вы говорите?..

– И кажется, – продолжал Германн, – я причиною её смерти.

Лизавета Ивановна взглянула на него и слова Томского раздались у неё в душе: у этого человека по крайней мере три злодейства на душе! Германн сел на окошко подле неё и всё рассказал.

Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование, всё это было не любовь! Деньги, – вот чего алкала его душа! Не она могла утолить его желания и осчастливить его! Бедная воспитанница была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы старой её благодетельницы!.. Горько заплакала она в позднем, мучительном своём раскаянии. Германн смотрел на неё молча: сердце его также терзалось, но ни слёзы бедной девушки, ни удивительная прелесть её горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мёртвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения.

– Вы чудовище! – сказала наконец Лизавета Ивановна.

– Я не хотел её смерти, – отвечал Германн, – пистолет мой не заряжен. Они замолчали.

Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догорающую свечу: бледный свет озарил её комнату. Она отёрла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну.

Как вам выйти из дому? – сказала наконец Лизавета Ивановна. – Я думала провести вас по потаённой лестнице, но надобно идти мимо спальни, а я боюсь.

– Расскажите мне, как найти эту потаённую лестницу; я выйду.

Лизавета Ивановна встала, вынула из комода ключ, вручила его Германну и дала ему подробное наставление. Германн пожал её холодную безответную руку, поцеловал её наклоненную голову и вышел.

Он спустился вниз по витой лестнице и вошёл опять в спальню графини. Мёртвая старуха сидела окаменев; лицо её выражало глубокое спокойствие. Германн остановился перед нею, долго смотрел не неё, как бы желая удостовериться в ужасной истине; наконец вошёл в кабинет, ощупал за обоями дверь и стал сходить по тёмной лестнице, волнуемый странными чувствованиями. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причёсанный a l"oiseau royal, прижимая к сердцу треугольную шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться...

Под лестницею Германн нашёл дверь, которую отпер тем же ключом, и очутился в сквозном коридоре, выведшем его на улицу.

V

В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В***. Она была вся в белом и сказала мне: «Здравствуйте, господин советник!»
Шведенборг.

Три дня после роковой ночи, в девять часов утра, Германн отправился в *** монастырь, где должны были отпевать тело усопшей графини. Не чувствуя раскаяния, он не мог однако совершенно заглушить голос совести, твердивший ему: ты убийца старухи! Имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что мёртвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь, – и решился явиться на её похороны, чтобы испросить у ней прощения.

Церковь была полна. Германн насилу мог пробраться сквозь толпу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нём с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и в белом атласном платье. Кругом стояли её домашние: слуги в чёрных кафтанах с гербовыми лентами на плече и со свечами в руках; родственники в глубоком трауре, – дети, внуки и правнуки. Никто не плакал; слёзы были бы – une affectation. Графиня была так стара, что смерть её никого не могла поразить и что её родственники давно смотрели на неё, как на отжившую. Молодой архиерей произнёс надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным проготовлением к христианской кончине. «Ангел смерти обрёл её, – сказал оратор, – бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха полунощного». Служба совершилась с печальным приличием. Родственники первые пошли прощаться с телом. Потом двинулись и многочисленные гости, приехавшие поклониться той, которая так давно была участницею в их суетных увеселениях. После них и все домашние. Наконец приблизилась старая барская барыня, ровесница покойницы. Две молодые девушки вели её под руки. Она не в силах была поклониться до земли, – и одна пролила несколько слёз, поцеловав холодную руку госпожи своей. После неё Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, бледен как сама покойница, взошёл на ступени катафалка и наклонился...

В эту минуту показалось ему, что мёртвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом. Германн поспешно подавшись назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подняли. В то же самое время Лизавету Ивановну вынесли в обмороке на паперть. Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Между посетителями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер, близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер её побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: Oh?

Целый день Германн был чрезвычайно расстроен. Обедая в уединённом трактире, он, против обыкновения своего, пил очень много, в надежде заглушить внутреннее волнение. Но вино ещё более горячило его воображение. Возвратясь домой, он бросился, не раздеваясь, на кровать и крепко уснул.

Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату. Он взглянул на часы: было без четверти три. Сон у него прошёл; он сел на кровать и думал о похоронах старой графини.

В это время кто-то с улицы заглянул к нему в окошко, – и тотчас отошёл. Германн не обратил на то никакого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате. Германн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье. Германн принял её за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести её в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, – и Германн узнал графиню!

– Я пришла к тебе против своей воли, – сказала она твёрдым голосом, – но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семёрка и туз выиграют тебе сряду, – но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне...

С этим словом она тихо повернулась, пошла к дверям и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что кто-то опять поглядел к нему в окошко.

Германн долго не мог опомниться. Он вышел в другую комнату. Денщик его спал на полу; Германн насилу его добудился. Денщик был пьян по обыкновению: от него нельзя было добиться никакого толка. Дверь в сени была заперта. Германн возвратился в свою комнату, засветил там свечку и записал своё видение.

VI

Атанде!
Как вы смели мне сказать атанде?
Ваше превосходительство, я сказал атанде-с!

Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Тройка, семёрка, туз – скоро заслонили в воображении Германна образ мёртвой старухи. Тройка, семёрка, туз – не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная». У него спрашивали: «который час», он отвечал: «без пяти минут семёрка». Всякий пузатый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семёрка, туз – преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлора, семёрка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком. Все мысли его слились в одну, – воспользоваться тайной, которая дорого ему стоила. Он стал думать об отставке и о путешествии. Он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны. Случай избавил его от хлопот.

В Москве составилось общество богатых игроков, под председательством славного Чекалинского, проведшего весь век за картами и нажившего некогда миллионы, выигрывая векселя и проигрывая чистые деньги. Долговременная опытность заслужила ему доверенность товарищей, а открытый дом, славный повар, ласковость и весёлость приобрели уважение публики. Он приехал в Петербург. Молодёжь к нему нахлынула, забывая балы для карт и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитства. Нарумов привёз к нему Германна.

Они прошли ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами. Несколько генералов и тайных советников играли в вист; молодые люди сидели, развалясь на штофных диванах, ели мороженое и курили трубки. В гостиной за длинным столом, около которого теснилось человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживлённые всегдашнею улыбкою. Нарумов представил ему Германна. Чекалинский дружески пожал ему руку, просил не церемониться и продолжал метать.

Талья длилась долго. На столе стояло более тридцати карт. Чекалинский останавливался после каждой прокладки, чтобы дать играющим время распорядиться, записывал проигрыш, учтиво вслушивался в их требования, ещё учтивее отгибал лишний угол, загибаемый рассеянною рукою. Наконец талья кончилась. Чекалинский стасовал карты и приготовился метать другую.

– Позвольте поставить карту, – сказал Германн, протягивая руку из-за толстого господина, тут же понтировавшего. Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в знак покорного согласия. Нарумов, смеясь поздравил Германна с разрешением долговременного поста и пожелал ему счастливого начала.

– Идёт! – сказал Германн, надписав мелом куш над своей картою.

– Сколько-с? – спросил, прищуриваясь, банкомёт, – извините-с, я не разгляжу.

– Сорок семь тысяч, – отвечал Германн.

При этих словах все головы обратились мгновенно, и все глаза устремились на Германна. – Он с ума сошёл! – подумал Нарумов.

– Позвольте заметить вам, – сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою, – что игра ваша сильна: никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь ещё не ставил.

– Что ж? – возразил Германн, – бьёте вы мою карту или нет? Чекалинский поклонился с видом того же смиренного согласия.

– Я хотел только вам доложить, – сказал он, – что, будучи удостоен доверенности товарищей, я не могу метать иначе, как на чистые деньги. С моей стороны я конечно уверен, что довольно вашего слова, но для порядка игры и счетов прошу вас поставить деньги на карту.

Германн вынул из карман банковый билет и подал его Чекалинскому, который, бегло посмотрев его, положил на Германнову карту.

Он стал метать. Направо легла девятка, налево тройка.

– Выиграла! – сказал Германн, показывая свою карту.

Между игроками поднялся шёпот. Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо.

– Изволите получить? – спросил он Германна.

– Сделайте одолжение.

Чекалинский вынул из кармана несколько банковых билетов и тотчас расчёлся. Германн принял свои деньги и отошёл от стола. Нарумов не мог опомниться. Германн выпил стакан лимонаду и отправился домой.

На другой день вечером он опять явился у Чекалинского. Хозяин метал. Германн подошёл к столу; понтеры тотчас дали ему место. Чекалинский ласково ему поклонился.

Германн дождался новой тальи, оставил карту, положив на неё свои сорок семь тысяч и вчерашний выигрыш.

Чекалинский стал метать. Валет выпал направо, семёрка налево.

Германн открыл семёрку.

Все ахнули. Чекалинский видимо смутился. Он отсчитал девяносто четыре тысячи и передал Германну. Германн принял их с хладнокровием и в ту же минуту удалился.

В следующий вечер Германн явился опять у стола. Все его ожидали. Генералы и тайные советники оставили свой вист, чтоб видеть игру, столь необыкновенную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все официанты собрались в гостиной. Все обступили Германна. Прочие игроки не поставили своих карт, с нетерпением ожидая, чем он кончит. Германн стоял у стола, готовясь один понтировать противу бледного, но всё улыбающегося Чекалинского. Каждый распечатал колоду карт. Чекалинский стасовал. Германн снял и поставил свою карту, покрыв её кипой банковых билетов. Это похоже было на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом.

Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама, налево туз.

– Туз выиграл! – сказал Германн и открыл свою карту.

– Дама ваша убита, – сказал ласково Чекалинский.

Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдёрнуться.

В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...

– Старуха! – закричал он в ужасе.

Чекалинский потянул к себе проигранные билеты. Германн стоял неподвижно. Когда отошёл он от стола, поднялся шумный говор. – Славно спонтировал! – говорили игроки. – Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом.

Заключение

Германн сошёл с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семёрка, туз! Тройка, семёрка, дама!..»

Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние: он сын бывшего управителя у старой графини. У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница.

Томский произведён в ротмистры и женится на княжне Полине.

Пушкин очень любил карты и говорил, что это единственная его привязанность - любил волнения, вызываемые выигрышем и проигрышем…
Стихи «Как в ненастные дни» он написал у князя Голицына, во время игры, мелом на рукаве:

А в ненастные дни собирались они часто,
Гнули, ... их..., от 50 на 100.
И выигрывали, и отписывали мелом.
Так в ненастные дни занимались они делом.

Он был суеверен, и раз, когда Анна Керн попросила у него денег для одного бедного семейства, он, отдавая ей последние пятьдесят рублей, сказал:
- Счастье ваше, что я вчера проиграл, а то все отдал бы...

Как-то в гости к нему пришел Николай Киселев, когда он играл с Полторацким. Отвлекаясь на минутку от карт, поэт подбегал к нему и гладил его по голове, приговаривая:
-Ты, Николай, паинька: в карты не играешь и любовниц не водишь…

Рассказывают, что первое знакомство у Пушкина и Адама Мицкевича произошло летом - за карточной игрой. У Пушкина в полном разгаре была игра в фараон, когда вошел Мицкевич и занял место за столом, когда он, с засученными рукавами рубашки, погружал свои длинные ногти в ящик, полный золота, и редко ошибался в количестве, какое нужно было каждый раз захватить и одновременно зорко следил за игрой своими яркими глазами, полными страсти...

Мицкевич взял карту, поставил на нее пять рублей ассигнациями, несколько раз возобновил ставку, а потом простился с обществом без какого-либо серьезного разговора: не увлекался азартно картами.

Псковский помещик Великопольский, не очень даровитый поэт, но страстный картежный игрок, написал «Сатиру на игроков», в которой живописал страшные последствия картежной игры и, поняв, в чей огород камешек, Пушкин, в самой читаемой - булгаринской «Северной Пчеле» - напечатал «Послание к В., сочинителю Сатиры на игроков», где высмеивал проповедников, учащих свет тому, в чем сами грешны:

Некто мой сосед,
На игроков, как ты, однажды
Сатиру злую написал
И другу с жаром прочитал.
Ему в ответ его приятель
Взял карты, молча стасовал,
Дал снять, и нравственный писатель
Всю ночь, увы! понтировал.
Тебе знаком ли сей проказник?..

Великопольский стихами ответил и отправил его Булгарину для помещения в «Северной Пчеле»,но тот передал стихи Пушкину с запросом, согласен ли он на их напечатание.

Ознакомившись с этим опусом незадачливого корреспондента, поэт написал ему насмешливое письмо: «Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению, я не могу согласиться:

Глава Онегина вторая
Съезжала скромно на тузе… - и ваше примечание - конечно, личность и неприличность. И вся станса недостойна вашего пера. Мне кажется, что вы немножко мною недовольны. Правда ли? По крайней мере, отзывается чем-то горьким ваше последнее стихотворение... Неужели вы хотите со мною поссориться не на шутку и заставить меня, вашего миролюбивого друга, включить неприязненные строфы в восьмую главу Онегина?..

Вы знаете, что я не проигрывал второй главы, а ее экземплярами заплатил свой долг так точно, как вы заплатили мне свой - родительскими алмазами и 35-ю томами энциклопедии. Что, если напечатать мне сие благонамеренное возражение? Но я надеюсь, что я не потерял вашего дружества и что мы при первом свидании мирно примемся за карты и за стихи...".

Великопольский не успокоился и опять писал Булгарину:
«А разве его ко мне послание не личность? В чем оного цель и содержание? Не в том ли, что сатирик на игроков сам игрок? Не в обнаружении ли частного случая, долженствовавшего остаться между нами? Почему же цензура полагает себя вправе пропускать личности на меня, не сказав ни слова, и не пропускает личности на Пушкина без его согласия?.. Пушкин, называя свое послание одною шуткою, моими стихами огорчается более, нежели сколько я мог предполагать. Он дает мне чувствовать, что следствием напечатания оных будет непримиримая вражда. Надеюсь, что он ко мне имеет довольно почтения, чтобы не предполагать во мне боязни»… Тем и кончилось, без дуэли.

Однажды, уже в 1833 году, летним вечером, когда Пушкин жил на Черной речке, на одной из соседних дач собралось общество, которое любило карты. Расположившись вокруг зеленого стола, они стали ждать, пока один из них не начал метать банк, и вскоре погрузились в свои ставки и расчеты так, что не заметили, как в калитку палисадника, куда выходили балконные двери и открытые окна, вошел высокий молодой человек.

Это был князь Голицын, который за два дня до описываемых событий в этом же обществе выиграл около тысячи рублей именно у банкомета, державшего теперь банк, и которого выигрыш этот остался за ним в долгу…

Голицын, подойдя к столу, простоял несколько минут никем не замечаемый, и, взяв со стола какую-то карту, бросил ее и закричал: «Ва-банк»!

Все подняли глаза и с изумлением увидели неожиданного гостя. Поднялся смех, начались приветствия, но банкомет, озадаченный ставкой Голицына, встал и, отведя его немного в сторону, спросил:

Да ты на какие деньги играешь? На эти или на те? - подразумевая под «этими» ставку нынешнего вечера, а под «теми» - свой долг.

Голицын пропел ему в ответ:
- Это все равно: и на эти, и на те, те, те…

Игра продолжалась, но Пушкин, услышав ответ Голицына: «Те, те, те», написал тут же шуточные стихи:

Полюбуйтесь же вы, дети,
Как в сердечной простоте
Длинный Фирс (прозвище Голицына) играет в эти,
Те, те, те и те, те, те.
Черноокая Россети
В самовластной красоте
Все сердца пленила эти,
Те, те, те и те, те, те.
О, какие же здесь сети
Рок нам стелет в темноте:
Рифмы, деньги, дамы эти,
Те, те, те и те, те, те.

Пушкин знал, что Голицын тоже влюблен в Россети, как и большинство его друзей...