Нужно ли прежде возлюбить себя, чтобы любить ближнего? «Возлюби прежде всех одного себя». Герои "Преступления и наказания" Достоевского

Одна из главных заповедей Иисуса Христа, которая призывает относиться к людям с любовью, не причинять им зла.

Эта заповедь много раз встречается в Библии, как в Ветхом, так и в Новом завете.

Примеры употребления фразы в Библии

16. Не ходи переносчиком в народе твоем и не восставай на жизнь ближнего твоего. Я — Господь.
17. Не враждуй на брата твоего в сердце твоем; обличи ближнего твоего, и не понесешь за него греха.
18. Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего, но люби ближнего твоего, как самого себя . Я — Господь.

В главе 22 Евангелие от Матфея сказано:

"Мф.22:35 И один из них, законник, искушая Его, спросил, говоря:
Мф.22:36 Учитель! какая наибольшая заповедь в законе?
Мф.22:37 Иисус сказал ему: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим:
Мф.22:38 сия есть первая и наибольшая заповедь;
Мф.22:39 вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя ;
Мф.22:40 на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки."

В главе 2 Соборного послания Апостола Иакова сказано:

"Иак.2:8 Если вы исполняете закон царский, по Писанию: возлюби ближнего твоего, как себя самого, - хорошо делаете .
Иак.2:9 Но если поступаете с лицеприятием, то грех делаете, и перед законом оказываетесь преступниками.
Иак.2:10 Кто соблюдает весь закон и согрешит в одном чем-нибудь, тот становится виновным во всем.
Иак.2:11 Ибо Тот же, Кто сказал: не прелюбодействуй, сказал и: не убей; посему, если ты не прелюбодействуешь, но убьешь, то ты также преступник закона.
Иак.2:12 Так говорите и так поступайте, как имеющие быть судимы по закону свободы.
Иак.2:13 Ибо суд без милости не оказавшему милости; милость превозносится над судом.
Иак.2:14 Что пользы, братия мои, если кто говорит, что он имеет веру, а дел не имеет? может ли эта вера спасти его?"

Примеры

Стивен Кинг (Stephen King)

«Кто нашел, берет себе. Мистер Мерседес 2 (FINDERS KEEPERS), 2015 г., перевод на русский язык В. Вебер, 2015 г.:

"Этот совет недотягивал до «возлюби ближнего твоего, как самого себя », но Ходжес ему последовал."

(1896 - 1984)

"Разговоры с Раневской" (Глеб Скороходов, 2004): "Привлекала «Сэвидж» и своей немудреной философией: возлюби ближнего, как самое себя . Впрочем, в приложении к героине Раневской вторую часть заповеди стоило бы изменить: ближнего она возлюбила больше самое себя. Мера любви, установленная Евангелием, ей показалась эгоистичной - «как самое себя». Она не для нее."

(1821 - 1881)

" " (1866 г.) ч. 2 гл. 5, слова Лужина: "Если мне, например, до сих пор говорили: "возлюби" , и я возлюблял, то что из того выходило? -- продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, -- выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: "Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь". Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться..."

Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивая взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова. С тем же удивлением перевел и уставил потом глаза на самого Раскольникова, раздетого, всклоченного, немытого, лежавшего на мизерном грязном своем диване и тоже неподвижно его рассматривавшего. Затем, с тою же медлительностью, стал рассматривать растрепанную, небритую и нечесаную фигуру Разумихина, который в свою очередь дерзко-вопросительно глядел ему прямо в глаза, не двигаясь с места. Напряженное молчание длилось с минуту, и наконец, как и следовало ожидать, произошла маленькая перемена декорации. Сообразив, должно быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса: — Родион Романыч Раскольников, господин студент или бывший студент? Зосимов медленно шевельнулся и, может быть, и ответил бы, если бы Разумихин, к которому вовсе не относились, не предупредил его тотчас же: — А вот он лежит на диване! А вам что нужно? Это фамильярное «а вам что нужно?» так и подсекло чопорного господина; он даже чуть было не поворотился к Разумихину, но успел-таки сдержать себя вовремя и поскорей повернулся опять к Зосимову. — Вот Раскольников! — промямлил Зосимов, кивнув на больного, затем зевнул, причем как-то необыкновенно много раскрыл свой рот и необыкновенно долго держал его в таком положении. Потом медленно потащился в свой жилетный карман, вынул огромнейшие выпуклые глухие золотые часы, раскрыл, посмотрел и так же медленно и лениво потащился опять их укладывать. Сам Раскольников всё время лежал молча, навзничь, и упорно, хотя и без всякой мысли, глядел на вошедшего. Лицо его, отвернувшееся теперь от любопытного цветка на обоях, было чрезвычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас из-под пытки. Но вошедший господин мало-помалу стал возбуждать в нем всё больше и больше внимания, потом недоумения, потом недоверчивости и даже как будто боязни. Когда же Зосимов, указав на него, проговорил: «вот Раскольников», он вдруг, быстро приподнявшись, точно привскочив, сел на постели и почти вызывающим, но прерывистым и слабым голосом произнес: — Да! Я Раскольников! Что вам надо? Гость внимательно посмотрел и внушительно произнес: — Петр Петрович Лужин. Я в полной надежде, что имя мое не совсем уже вам безызвестно. Но Раскольников, ожидавший чего-то совсем другого, тупо и задумчиво посмотрел на него и ничего не ответил, как будто имя Петра Петровича слышал он решительно в первый раз. — Как? Неужели вы до сих пор не изволили еще получить никаких известий? — спросил Петр Петрович, несколько коробясь. В ответ на это Раскольников медленно опустился на подушку, закинул руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо наконец сконфузился. — Я предполагал и рассчитывал, — замямлил он, — что письмо, пущенное уже с лишком десять дней, даже чуть ли не две недели... — Послушайте, что ж вам всё стоять у дверей-то? — перебил вдруг Разумихин, — коли имеете что объяснить, так садитесь, а обоим вам, с Настасьей, там тесно. Настасьюшка, посторонись, дай пройти! Проходите, вот вам стул, сюда! Пролезайте же! Он отодвинул свой стул от стола, высвободил немного пространства между столом и своими коленями и ждал несколько в напряженном положении, чтобы гость «пролез» в эту щелочку. Минута была так выбрана, что никак нельзя было отказаться, и гость полез через узкое пространство, торопясь и спотыкаясь. Достигнув стула, он сел и мнительно поглядел на Разумихина. — Вы, впрочем, не конфузьтесь, — брякнул тот, — Родя пятый день уже болен и три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом. Это вот его доктор сидит, только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь; так вы нас не считайте и не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо. — Благодарю вас. Не обеспокою ли я, однако, больного своим присутствием и разговором? — обратился Петр Петрович к Зосимову. — Н-нет, — промямлил Зосимов, — даже развлечь можете, — и опять зевнул. — О, он давно уже в памяти, с утра! — продолжал Разумихин, фамильярность которого имела вид такого неподдельного простодушия, что Петр Петрович подумал и стал ободряться, может быть, отчасти и потому, что этот оборванец и нахал успел-таки отрекомендоваться студентом. — Ваша мамаша... — начал Лужин. — Гм! — громко сделал Разумихин. Лужин посмотрел на него вопросительно. — Ничего, я так; ступайте... Лужин пожал плечами. — ...Ваша мамаша, еще в бытность мою при них, начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему... — Знаю, знаю! — проговорил вдруг Раскольников, с выражением самой нетерпеливой досады. — Это вы? Жених? Ну, знаю!.. и довольно! Петр Петрович решительно обиделся, но смолчал. Он усиленно спешил сообразить, что всё это значит? С минуту продолжалось молчание. Между тем Раскольников, слегка было оборотившийся к нему при ответе, принялся вдруг его снова рассматривать пристально и с каким-то особенным любопытством, как будто давеча еще не успел его рассмотреть всего или как будто что-то новое в нем его поразило: даже приподнялся для этого нарочно с подушки. Действительно, в общем виде Петра Петровича поражало как бы что-то особенное, а именно, нечто как бы оправдывавшее название «жениха», так бесцеремонно ему сейчас данное. Во-первых, было видно и даже слишком заметно, что Петр Петрович усиленно поспешил воспользоваться несколькими днями в столице, чтоб успеть принарядиться и прикраситься в ожидании невесты, что, впрочем, было весьма невинно и позволительно. Даже собственное, может быть даже слишком самодовольное, собственное сознание своей приятной перемены к лучшему могло бы быть прощено для такого случая, ибо Петр Петрович состоял на линии жениха. Всё платье его было только что от портного, и всё было хорошо, кроме разве того только, что всё было слишком новое и слишком обличало известную цель. Даже щегольская, новехонькая, круглая шляпа об этой цели свидетельствовала: Петр Петрович как-то уж слишком почтительно с ней обращался и слишком осторожно держал ее в руках. Даже прелестная пара сиреневых, настоящих жувеневских, перчаток свидетельствовала то же самое, хотя бы тем одним, что их не надевали, а только носили в руках для параду. В одежде же Петра Петровича преобладали цвета светлые и юношественные. На нем был хорошенький летний пиджак светло-коричневого оттенка, светлые легкие брюки, таковая же жилетка, только что купленное тонкое белье, батистовый самый легкий галстучек с розовыми полосками, и что всего лучше: всё это было даже к лицу Петру Петровичу. Лицо его, весьма свежее и даже красивое, и без того казалось моложе своих сорока пяти лет. Темные бакенбарды приятно осеняли его с обеих сторон, в виде двух котлет, и весьма красиво сгущались возле светловыбритого блиставшего подбородка. Даже волосы, впрочем чуть-чуть лишь с проседью, расчесанные и завитые у парикмахера, не представляли этим обстоятельством ничего смешного или какого-нибудь глупого вида, что обыкновенно всегда бывает при завитых волосах, ибо придает лицу неизбежное сходство с немцем, идущим под венец. Если же и было что-нибудь в этой довольно красивой и солидной физиономии действительно неприятное и отталкивающее, то происходило уж от других причин. Рассмотрев без церемонии господина Лужина, Раскольников ядовито улыбнулся, снова опустился на подушку и стал по-прежнему глядеть в потолок. Но господин Лужин скрепился и, кажется, решился не примечать до времени всех этих странностей. — Жалею весьма и весьма, что нахожу вас в таком положении, — начал он снова, с усилием прерывая молчание. — Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час... Раскольников пошевелился и хотел было что-то сказать; лицо его выразило некоторое волнение. Петр Петрович приостановился, выждал, но так как ничего не последовало, то и продолжал: — ...С часу на час. Приискал им на первый случай квартиру... — Где? — слабо выговорил Раскольников. — Весьма недалеко отсюда, дом Бакалеева... — Это на Вознесенском, — перебил Разумихин, — там два этажа под нумерами; купец Юшин содержит; бывал. — Да, нумера-с... — Скверность ужаснейшая: грязь, вонь, да и подозрительное место; штуки случались; да и черт знает кто не живет!.. Я и сам-то заходил по скандальному случаю. Дешево, впрочем. — Я, конечно, не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок... Я приискал уже настоящую, то есть будущую нашу квартиру, — оборотился он к Раскольникову, — и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда, у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал... — Лебезятникова? — медленно проговорил Раскольников, как бы что-то припоминая. — Да, Андрей Семеныч Лебезятников, служащий в министерстве. Изволите знать? — Да... нет... — ответил Раскольников. — Извините, мне так показалось по вашему вопросу. Я был когда-то опекуном его... очень милый молодой человек... и следящий... Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. — Петр Петрович с надеждой оглядел всех присутствующих. — Это в каком отношении? — спросил Разумихин. — В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. — Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи — всё это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть всё, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался... — Чему именно? — Вопрос ваш обширен. Могу ошибаться, но, кажется мне, нахожу более ясный взгляд, более, так сказать, критики; более деловитости... — Это правда, — процедил Зосимов. — Врешь ты, деловитости нет, — вцепился Разумихин. — Деловитость приобретается трудно, а с неба даром не слетает. А мы чуть не двести лет как от всякого дела отучены... Идеи-то, пожалуй, и бродят, — обратился он к Петру Петровичу, — и желание добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит. — Не соглашусь с вами, — с видимым наслаждением возразил Петр Петрович, — конечно, есть увлечения, неправильности, но надо быть и снисходительным: увлечения свидетельствуют о горячности к делу и о той неправильной внешней обстановке, в которой находится дело. Если же сделано мало, то ведь и времени было немного. О средствах и не говорю. По моему же личному взгляду, если хотите, даже нечто и сделано: распространены новые, полезные мысли, распространены некоторые новые, полезные сочинения, вместо прежних мечтательных и романических; литература принимает более зрелый оттенок; искоренено и осмеяно много вредных предубеждений... Одним словом, мы безвозвратно отрезали себя от прошедшего, а это, по-моему, уж дело-с... — Затвердил! Рекомендуется, — произнес вдруг Раскольников. — Что-с? — спросил Петр Петрович, не расслышав, но не получил ответа. — Это всё справедливо, — поспешил вставить Зосимов. — Не правда ли-с? — продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. — Согласитесь сами, — продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства, и чуть было не прибавил: «молодой человек», — что есть преуспеяние, или, как говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды... — Общее место! — Нет, не общее место-с! Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби», и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь». Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться... — Извините, я тоже неостроумен, — резко перебил Разумихин, — а потому перестанемте. Я ведь и заговорил с целию, а то мне вся эта болтовня-себятешение, все эти неумолчные, беспрерывные общие места, и всё то же да всё то же, до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что я, при мне говорят. Вы, разумеется, спешили отрекомендоваться в своих познаниях, это очень простительно, и я не осуждаю. Я же хотел только узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников, и до того исказили они всё, к чему ни прикоснулись, в свой интерес, что решительно всё дело испакостили. Ну-с, и довольно! — Милостивый государь, — начал было господин Лужин, коробясь с чрезвычайным достоинством, — не хотите ли вы, столь бесцеремонно, изъяснить, что и я... — О, помилуйте, помилуйте... Мог ли я?.. Ну-с, и довольно! — отрезал Разумихин и круто повернулся с продолжением давешнего разговора к Зосимову. Петр Петрович оказался настолько умен, чтобы тотчас же объяснению поверить. Он, впрочем, решил через две минуты уйти. — Надеюсь, что начатое теперь знакомство наше, — обратился он к Раскольникову, — после вашего выздоровления и ввиду известных вам обстоятельств укрепится еще более... Особенно желаю здоровья... Раскольников даже головы не повернул. Петр Петрович начал вставать со стула. — Убил непременно закладчик? — утвердительно говорил Зосимов. — Непременно закладчик! — поддакнул Разумихин. — Порфирий своих мыслей не выдает, а закладчиков все-таки допрашивает... — Закладчиков допрашивает? — громко спросил Раскольников. — Да, а что? — Ничего. — Откуда он их берет? — спросил Зосимов. — Иных Кох указал; других имена были на обертках вещей записаны, а иные и сами пришли, как прослышали... — Ну ловкая же и опытная, должно быть, каналья! Какая смелость! Какая решимость! — Вот то-то и есть, что нет! — прервал Разумихин. — Это-то вас всех и сбивает с пути. А я говорю — неловкий, неопытный и, наверно, это был первый шаг! Предположи расчет и ловкую каналью, и выйдет невероятно. Предположи же неопытного, и выйдет, что один только случай его из беды и вынес, а случай чего не делает? Помилуй, да он и препятствий-то, может быть, не предвидел! А как дело ведет? — берет десяти-двадцатирублевые вещи, набивает ими карман, роется в бабьей укладке, в тряпье, — а в комоде, в верхнем ящике, в шкатулке, одних чистых денег на полторы тысячи нашли, кроме билетов! И ограбить-то не умел, только и сумел, что убить! Первый шаг, говорю тебе, первый шаг; потерялся! И не расчетом, а случаем вывернулся! — Это, кажется, о недавнем убийстве старухи чиновницы, — вмешался, обращаясь к Зосимову, Петр Петрович, уже стоя со шляпой в руке и перчатками, но перед уходом пожелав бросить еще несколько умных слов. Он, видимо, хлопотал о выгодном впечатлении, и тщеславие перебороло благоразумие. — Да. Вы слышали? — Как же-с, в соседстве... — В подробности знаете? — Не могу сказать; но меня интересует при этом другое обстоятельство, так сказать, целый вопрос. Не говорю уже о том, что преступления в низшем классе, в последние лет пять, увеличились; не говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для меня, что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются и, так сказать, параллельно. Там, слышно, бывший студент на большой дороге почту разбил; там передовые, по общественному своему положению, люди фальшивые бумажки делают; там, в Москве, ловят целую компанию подделывателей билетов последнего займа с лотереей, — и в главных участниках один лектор всемирной истории; там убивают нашего секретаря за границей, по причине денежной и загадочной... И если теперь эта старуха процентщица убита одним из закладчиков, то и это, стало быть, был человек из общества более высшего, — ибо мужики не закладывают золотых вещей, — то чем же объяснить эту с одной стороны распущенность цивилизованной части нашего общества? — Перемен экономических много... — отозвался Зосимов. — Чем объяснить? — прицепился Разумихин. — А вот именно закоренелою слишком неделовитостью и можно бы объяснить. — То есть, как это-с? — А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть». Точных слов не помню, но смысл, что на даровщинку, поскорей, без труда! На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился чем смотрит... — Но, однако же, нравственность? И, так сказать, правила... — Да об чем вы хлопочете? — неожиданно вмешался Раскольников. — По вашей же вышло теории! — Как так по моей теории? — А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать... — Помилуйте! — вскричал Лужин. — Нет, это не так! — отозвался Зосимов. Раскольников лежал бледный, с вздрагивающей верхнею губой и трудно дышал. — На всё есть мера, — высокомерно продолжал Лужин, — экономическая идея еще не есть приглашение к убийству, и если только предположить... — А правда ль, что вы, — перебил вдруг опять Раскольников дрожащим от злобы голосом, в котором слышалась какая-то радость обиды, — правда ль, что вы сказали вашей невесте... в тот самый час, как от нее согласие получили, что всего больше рады тому... что она нищая... потому что выгоднее брать жену из нищеты, чтоб потом над ней властвовать... и попрекать тем, что она вами облагодетельствована?.. — Милостивый государь! — злобно и раздражительно вскричал Лужин, весь вспыхнув и смешавшись, — милостивый государь... так исказить мысль! Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи, до вас дошедшие или, лучше сказать, до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я... подозреваю, кто... одним словом... эта стрела... одним словом, ваша мамаша... Она и без того показалась мне, при всех, впрочем, своих превосходных качествах, несколько восторженного и романического оттенка в мыслях... Но я все-таки был в тысяче верстах от предположения, что она в таком извращенном фантазией виде могла понять и представить дело... И наконец... наконец... — А знаете что? — вскричал Раскольников, приподнимаясь на подушке и смотря на него в упор пронзительным, сверкающим взглядом, — знаете что? — А что-с? — Лужин остановился и ждал с обиженным и вызывающим видом. Несколько секунд длилось молчание. — А то, что если вы еще раз... осмелитесь упомянуть хоть одно слово... о моей матери... то я вас с лестницы кувырком спущу! — Что с тобой! — крикнул Разумихин. — А, так вот оно что-с! — Лужин побледнел и закусил губу. — Слушайте, сударь, меня, — начал он с расстановкой и сдерживая себя всеми силами, но все-таки задыхаясь, — я еще давеча, с первого шагу, разгадал вашу неприязнь, но нарочно оставался здесь, чтоб узнать еще более. Многое я бы мог простить больному и родственнику, но теперь... вам... никогда-с... — Я не болен! — вскричал Раскольников. — Тем паче-с... — Убирайтесь к черту! Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит с собой ужасное оскорбление. — Можно ли, можно ли так? — говорил озадаченный Разумихин, качая головой. — Оставьте, оставьте меня все! — в исступлении вскричал Раскольников. — Да оставите ли вы меня наконец, мучители! Я вас не боюсь! Я никого, никого теперь не боюсь! Прочь от меня! Я один хочу быть, один, один, один! — Пойдем! — сказал Зосимов, кивнув Разумихину. — Помилуй, да разве можно его так оставлять. — Пойдем! — настойчиво повторил Зосимов и вышел. Разумихин подумал и побежал догонять его. — Хуже могло быть, если бы мы его не послушались, — сказал Зосимов, уже на лестнице. — Раздражать невозможно... — Что с ним? — Если бы только толчок ему какой-нибудь благоприятный, вот бы чего! Давеча он был в силах... Знаешь, у него что-то есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее... Этого я очень боюсь; непременно! — Да вот этот господин, может быть, Петр-то Петрович! По разговору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом, перед самой болезнью, письмо получил... — Да; черт его принес теперь; может быть, расстроил всё дело. А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на всё отмалчивается, кроме одного пункта, от которого из себя выходит: это убийство... — Да, да! — подхватил Разумихин, — очень заметил! Интересуется, пугается. Это его в самый день болезни напугали, в конторе у надзирателя; в обморок упал. — Ты мне это расскажи подробнее вечером, а я тебе кое-что потом скажу. Интересует он меня, очень! Через полчаса зайду наведаться... Воспаления, впрочем, не будет... — Спасибо тебе! А я у Пашеньки тем временем подожду и буду наблюдать через Настасью... Раскольников, оставшись один, с нетерпением и тоской поглядел на Настасью; но та еще медлила уходить. — Чаю-то теперь выпьешь? — спросила она. — После! Я спать хочу! Оставь меня... Он судорожно отвернулся к стене; Настасья вышла.

В неделю 15-ю по Пятидесятнице – Мф 22:35–46.

И один из них, законник, искушая Его, спросил, говоря: Учитель! какая наибольшая заповедь в законе? Иисус сказал ему: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя; на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки. Когда же собрались фарисеи, Иисус спросил их: что вы думаете о Христе? чей Он сын? Говорят Ему: Давидов. Говорит им: как же Давид, по вдохновению, называет Его Господом, когда говорит: сказал Господь Господу моему: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих? Итак, если Давид называет Его Господом, как же Он сын ему? И никто не мог отвечать Ему ни слова; и с того дня никто уже не смел спрашивать Его.

Мерой любви к ближнему Господь поставляет любовь человека к себе самому. Поэтому, чтобы выполнить заповедь Спасителя, мы сначала должны понять: как же нам любить себя самих? На первый взгляд, это просто: делать всё, что хочешь. А если сразу не получается делать всё, что хочешь, то надо стремиться к созданию условий для такой жизни. Возможность свободного удовлетворения всех желаний дают деньги. Следовательно, нужно постараться по возможности быстро заработать много денег, а потом жить без забот в свое удовольствие. Логично? Еще бы! Именно так строит или пытается строить свою жизнь большинство наших современников.

Однако несмотря на всю логичность и естественность такого жизненного плана совесть и здравый смысл подсказывают нам, что навряд ли Спаситель имел в виду именно такую любовь к себе. Если бы наша жизнь ограничивалась несколькими десятками лет, проводимыми на этой земле, тогда, вероятно, ничего лучшего и придумать было бы нельзя. Но если мы надеемся войти в Царство Небесное – в таком случае, очевидно, нам придется сместить акценты.

Возлюбить себя самого – это значит в течение своей земной жизни создать предпосылки для того, чтобы наша жизнь продлилась в вечности, чтобы и здесь, и там мы были с Богом. Как это сделать? Об этом – всё Евангелие, об этом – апостольские послания, об этом – писания святых отцов. А если коротко, то ответ дан в сегодняшнем чтении: прежде всего нам надлежит возлюбить Бога – возлюбить Его всем сердцем, всей душой, всем разумением. Если стремление к Богу будет определяющим началом нашей жизни, если приближение к Богу станет нашей целью, а удаление от Него будет восприниматься как подобие смерти, – тогда мы поймем, что важно, а что второстепенно, что служит к нашей пользе, а что вредит, где мы проявляем любовь к себе, а где малодушно уступаем своим страстям.

Если мы возлюбим Бога всей душой, нам станет ясно, что вернейшее средство приблизиться к Нему – это отказаться от своей воли и подчинить ее воле Божией. Может быть, именно в этом заключается если не конечная, то одна из важнейших промежуточных целей христианской аскезы. Ведь подчиняя свою поврежденную грехом волю всесовершенной и благой воле Божией, мы ставим в центр собственной жизни не себя, а Бога, а значит – наносим удар по своей гордыне и самости. Взамен же получаем благодатную помощь нашего Творца и Спасителя.

Стало быть, жить, как хочешь – это не любовь к себе, а нечто противоположное. Собственно, это убеждение давным-давно сформулировано в русской поговорке: «Живи не как хочется, а как Бог велит». Веления Божьи нам известны, осталось лишь претворить их в жизнь.

Хорошо, допустим, мы знаем теперь, как любить себя самого. Но как же нам любить ближних? Заболел отец – мы говорим: «На всё воля Божья!» – и не двигаемся с места. Жена говорит: «Милый, мы сто лет не были в кино», а муж отвечает: «Брось, это всё бесовщина, давай лучше акафист почитаем». Дочка просит: «Мама, мне новые джинсы нужны», а мама в ответ: «Юбку надень, бесстыдница, и платок не забудь на голову!». Что-то здесь не так, согласитесь. Но что? Думается, мы поймем это, если перечитаем слова Спасителя. Первая заповедь: возлюбить Бога. Вторая – возлюбить ближнего, как самого себя. Действительно ли мы возлюбили Бога всей душой – или это только мечтания и гордостное превозношение над ближними? Если мы и впрямь любим Бога, то становимся подобными Ему, становимся способными к сопереживанию, к терпению, к снисхождению.

Человек, поистине любящий Бога, будет видеть образ Божий в каждом человеке, будет стремиться к деятельному служению своему ближнему. Возлюбивший всем сердцем Бога найдет слова, чтобы подвигнуть ближнего к высотам духа. Тот, для кого Бог на первом месте, себя ставит на последнее место, а всех остальных – выше себя, а потому не будет рубить сплеча и поучать свысока, но будет приветлив и светел со всяким приходящим к нему.

Если же мы не можем засвидетельствовать о себе, что возлюбили Бога всем сердцем, если мы не отреклись от этого бренного мира, – тогда и с ближними нам надо быть попроще и поскромнее. Мы желаем себе здоровья? Так поможем сохранить его и другим людям. Нам нужен отдых и не оскорбляющие нравственность развлечения? Не будем отказывать в этом и своим ближним. Может быть, расставшись с цветущей юностью, мы стали равнодушны к одежде? Но постараемся понять, что не все люди таковы, как мы, и что в определенном возрасте подобные вещи могут казаться важнее всего на свете.

С чего же начать? Возлюбить ли нам Бога или же сосредоточиться на любви к ближним? Отделить одно от другого невозможно. Наша любовь к Богу должна проявляться прежде всего в верности Ему, то есть в исполнении Его заповедей – в том числе заповеди о любви к ближним. Любовь же к людям мы сможем явить на деле, если в каждом человеке, с которым нас сводит жизнь, будем видеть Христа, нашего Спасителя и Бога. А если осмелиться приложить подобное восприятие к самим себе, мы поймем, с каким трепетом и благоговением мы должны относиться к своей собственной душе, к своему телу и к своей жизни.

Лектор – Павел Евгеньевич Фокин, заведующий отделом Государственного музея истории
российской литературы имени В.И. Даля «Музей-квартира Ф.М. Достоевского»

С другими автор романа знакомит нас обстоятельно, обна­жая их психологию. Достоевский с нескрываемой неприязнью рисует Лужина - немолодого господина, «чопорного, осанистого, с осторожною и брезгливою физиономией», который «состоит на линии жениха». Это Чичиков эпохи 60-х годов, Чичиков, способ­ный на любое злодеяние.

Достоевский вложил в уста негодяя Лужина теорию «разум­ного эгоизма», но до того искаженную, что она превратилась в свою противоположность - в теорию личного обогащения. «Воз­люби прежде всех одного себя» - вот к чему сводит Лужин эту теорию. Он разбогател и «пуще всего боялся... вот уже несколько лет обличения». Как истинный делец, Лужин в зависимости от своих интересов то заискивает у «молодых поколений», то грозит судом этим «отъявленным безбожникам, возмутителям, вольно­думцам».

В отличие от Лужина и ему подобных Свидригайлов - фигура не только отталкивающая, но и трагическая. Он прошел «жиз­ненную школу» в петербургских притонах; неожиданно пришед­шее богатство, власть над крепостными душами - все это раз­вратило его. Но нельзя видеть в нем злодея - и только. Досто­евский окутывает жизнь Свидригайлова тайной. Читатель не может твердо сказать, какие злодеяния действительно совершил Свидригайлов, в чем он повинен, а что порождено больным во­ображением или клеветой. Во всяком случае, в душе этого чело­века под спудом пороков еще теплится искра добра.

Душу Свидригайлова пробудила любовь к Дуне. После того как он неожиданно для самого себя пожалел ее, в нем словно что-то перевернулось. Заговорила совесть. Жертвы прежних пре­ступлений возникли в его лихорадочно возбужденном воображе­нии. И Свидригайлов уходит из жизни, напоследок спасая от ни­щеты и гибели Соню, сирот Мармеладовых и свою невесту.

Образ Алены Ивановны, старухи-процентщицы, постоянно присутствует в больных грезах Раскольникова. Но сама она по­является в романе лишь дважды. И оба раза возникает из мрака: «...только виднелись ее сверкающие из темноты глазки». В зловещем образе старухи переплетаются черты обыденные с фантастическими (как в пушкинской графине из «Пиковой да­мы»): «Это была крошечная сухая старушонка, лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая... На ее тонкой и длинной шее, похожей на кури­ную ногу, было наверчено какое-то фланелевое тряпье... Стару­шонка поминутно кашляла и кряхтела». Напоминает она и Бабу Ягу или злую ведьму из народных сказок. «Такая маленькая и гаденькая», она бьет и держит в рабстве свою сестру-великаншу, простодушную Лизавету. Ростовщица скаредна и безжалостна: дает за вещи, принесенные в заклад, четвертую часть их настоя­щей цены и дерет непомерные проценты. А накопленные богатства по завещанию назначены в монастырь, «на вечный помин» бес­совестной старухиной души.

Таков мир, где мечется в поисках выхода изнемогающее сознание Раскольникова. Этот человеческий мир так бесчеловечно устроен, что кажется иногда бредом безумца. Не случайно последнее - перед преступлением - потрясение, испытанное Раскольниковым, это сон. Помните: герой видит себя ребенком лет семи и глазами ребенка смотрит, как пьяный, краснорожий парень под хохот толпы забивает насмерть «маленькую, тощую саврасую крестьянскую клячонку». Похожую сцену вы уже встре­чали в стихотворении Некрасова «О погоде» (1859). Может быть, этим стихотворением и навеяна картина сна в романе. Во всяком случае, Достоевский здесь идет за Некрасовым в изобра­жении торжествующего насилия и безропотного страдания. Сон дышит явью, он правдоподобен во всех деталях и все же остается бредовым видением, ибо несовместим с нормальными человече­скими представлениями.